Кто я такая, чтобы говорить?
Кто я такая, чтобы говорить?
Фото Григория Радомского
Анна Грувер
Фото Григория Радомского

Анна Грувер

Поэтка, эссеистка, критик. Родилась в Донецке в 1996 году. Училась в Литературном институте им. А. М. Горького. Студентка Института иудаики Ягеллонского университета. Стихи публиковались в журнале культурного сопротивления «ШО», «Контекст», на порталах Litcentr, Soloneba, «Ф-письмо» и др. В переводах на русский язык — в журналах «Воздух», «Двоеточие», на портале «полутона» и др. Критика и эссеистика — в журналах «Новый мир», «Знамя», «Цирк “Олимп”+TV» и др. Переводит на польский и с польского эссе и современную поэзию. Лауреатка конкурса издательства «Смолоскип». Авторка сборника стихотворений «За вашим запитом нічого не знайдено» (К.: Антииздательство, 2019). В переводах на русский язык вышел сборник «Демиурги в фальшивых найках» (М: UGAR, 2020). Соредакторка журнала Paradigma.

Живёт в Киеве.

Кто я такая, чтобы говорить?

Интервью с Анной Грувер откладывалось и переносилось в течение года. Это был тяжелый год — 2017‑й, когда люди все чаще оступались на границах друг с другом. Когда слово «навсегда» становилось синонимом «никогда». И сердца останавливались в часах времени.

В тот год Анна Грувер оставила Литинститут и вернулась в свою страну.

На фоне этого интервью — год тишины.

Наших с Анной сообщений друг другу с разрывами в два-три месяца. Когда героиня интервью (и об этом она признается в тексте) не могла говорить. Когда слова (пере)собирались внутри. И тянулись друг к другу — как письма Овидия из Том в Рим, старея по мере пути, или из воспоминаний Одоевцевой воевавшему Адамовичу.

Мы сшивали время.

И я хочу говорить об этом интервью именно так. Оно возвращало голос. И все в нем говорило в е р н у в ш и с ь — о донецком детстве и войне, о памяти, языке и литературе, об учебе, общаге, травле и насилии, когда вопрос был — о теле и жизни.

В какой-то момент я ощутил внутри себя бьющегося Барта и его слова: «Замолчать — значит дать понять, что намереваешься покинуть собеседника».

Мне не хотелось замолкать.

Мы говорим.

 

— Анна, вы1 родом из Донецка. Что происходит внутри человека, когда он понимает: на родине — война?

— Да, я родилась и жила до семнадцати лет в «Диком Поле». Думаю, нам самим пока что не понять своих чувств в полной мере.

Наверное, как и все, я любила в Донецке собственный, внутренний город — и сейчас могу провести по нему, закрыв глаза. Обрывки вечерних улиц с одноэтажными домами, качели без досок, цветочный магазинчик у светофора, задворки парка, где когда-то была уличная сцена, исписанная граффити, спуск в бомбоубежище, исчезающие произвольно дворы, заброшенные стройки. Иерихонские трубы ДМЗ, ежедневная рыжая пыль на подоконнике. Трамвайные рельсы в больницу и школу искусств, зарастающие летом сорняками и травой, памятник Буденному с погонами снега на плечах. Арт-центр «Изоляция», выставка Марчука в музее, бары, чердаки, библиотеки, планетарий, выброшенное кресло под чужим подъездом, крыши, ночная иллюминация. И все по крайней мере наполовину сон. Это ведь мы не о политике говорим, да? — это больше политики.

Вот этот город происходит внутри меня. Происходит текст. Он болит, он бесконечен, он принимает разнообразные формы, транслируется на разных языках, он может быть бессловесным, визуальным.

Не буду драматизировать: Донецк «вообще», Донецк «общего пользования» я совсем не любила, особенно в осознанном, отчаянном (и отчасти злом, конечно) подростковом возрасте. Разгребая старую почту, наткнулась на свое старое сообщение, где среди прочего такое: «Меня зовут Аня. Мне 16 лет. Я живу в городе, где ночью небо затянуто ядовито-фиолетовым дымом заводов. Здесь много грязи и гари, много вывесок и бензиновых луж. Я хочу уехать отсюда. Что бы я ни выбрала — я совершаю ошибку. Что бы я ни решила — я совершаю ошибку».

Теперь мне 21, меня зовут Анна, я на самом деле уехала и уезжала неоднократно, выбирала, решала и совершила очень много ошибок.

Поступив в институт, уехала, но видела, как начиналась война — пришлось вернуться домой на несколько месяцев, и это оказались именно те последние несколько месяцев. Никогда не забуду чужеродную толпу, идущую сквозь город. Абсолютная ирреальность. Битами они разбивали не окна машин — разбивали вдребезги целостное городское пространство, каким бы странным оно ни казалось постороннему взгляду. Сьюзен Зонтаг писала: «…город построен не из плоти. Но разъятые здания почти так же красноречивы, как расчлененные тела», — она говорила, что мы не можем эту реальность охватить умом, что нас губит недостаток эмпатии. В Москве как-то спросили совершенно серьезно: а у вас действительно терриконы и шахты в пределах города? Я так поразилась, не знала, что и ответить. Ну да, действительно; мой прадедушка был мастером-взрывником, до шахты полчаса ходьбы.

Кто я такая, чтобы говорить?
Краков, 2019 г. Фото Станислава Сурмана

Я жила в общежитии четыре года, и опыт «бездомности» у меня искаженный. Долго жила с ощущением, как будто вот-вот вернусь домой, будто у меня есть такая возможность. Как-то у нас в общаге ночью включилась пожарная сигнализация — на учения было не похоже, мы еще не спали, сначала удивились, смеялись. Текст приблизительно такой механическим голосом: аттеншн плз, аттеншн плз, срочно покиньте помещение. Кто-то выбежал на улицу зимой в пижаме (в прямом смысле), кто-то лениво выглядывал из дверей, а во мне хладнокровно сработал неизвестный механизм, синдром беженца, я собрала все необходимое за две минуты. Оказалось, ложная тревога, все развеселились. Меня до утра трясло — не от сигнализации, конечно, от понимания, как глубоко в подсознании укоренилась война. Мы бездомны, и это не космополитизм, хотя многих моих донецких ровесников и людей чуть старше война подтолкнула к глобальным сдвигам в мировосприятии. Как у многих, слово «дом» исчезло из моей речи: я могу возвращаться в комнату/общагу/квартиру, но не домой. Дом болезненно переосмысляется, приобретает другие коннотации. Вообще, с речью происходят удивительные метаморфозы.

Часто цитирую Брехта2: «Четыре года длился бой,/ а мир не наступал./ Солдат махнул на все рукой,/ и смертью героя пал».

Иногда мне пишут знакомые, которые не уехали, а остались по разным причинам, не политическим. У них война совсем другая, другое восприятие, мы говорим о разных войнах. Я очень люблю романы Владимира Рафеенко «Демон Декарта» и «Долгота дней», и вот эти люди — они действительно метафорически находятся в городе Z, из которого в Украину попасть можно, «только приняв смерть от рук боевиков».

В разной степени мы, уехавшие, говорим приблизительно то же самое, — одна из причин, по которым я не соглашалась на несколько предложений дать интервью. Это мой дом и город, моя война и боль, это сердце бьется с зашкаливающей скоростью во мне, но я молчу и чувствую, будто не имею права на собственные травмы, будто недостойна их, непричастна. В последней записи своего дневника Этти Хиллесум, погибшая в Биркенау, написала, что хочется быть пластырем на многих ранах. Кто я такая, чтобы говорить? — я никогда не перестану чувствовать вину, стыд и ничтожность слов. Никогда. Я хочу сказать, это моя вина, и пусть хотя бы вину мне будет позволено испытывать.

— Что вам дал этот травматически-трагический опыт? Изменилась ли ваша «литературная миссия» (прошу прощения за громкие слова)? Возросла ли цена человеческой жизни?

— Я избегаю словосочетаний вроде «литературная миссия» — это всегда или смешно, или страшно. К счастью, чаще смешно. В шестнадцать лет меня спросили, каков мой вклад в развитие общества — ответила, что его нужно рассматривать под микроскопом. Не знаю, изменилось ли что-нибудь с тех пор.

Если отбросить и иронию, и патетику, я стала нести больше ответственности. Надо сказать, мне «помогли» расстаться с малейшими зачатками иллюзий, хотя их изначально почти не существовало.

Главное: чужой текст и его осмысление стали намного важнее собственной рефлексии — это можно назвать переменой «литературной миссии» (а может, просто взрослением).

Что касается гражданской позиции — это почти единственное, что помогло сохранить себя. До возвращения в Украину я делала, что могла, «вела себя глупо», не промолчав, доказывала, говорила даже тогда, когда это было заведомо бесполезно. Например, выступая в 2016 году на крайне недоброжелательной международной конференции с докладом «Между речью» об особенностях самоидентификации украинских русскоязычных поэтов. И очень жалею, что не была в Литинституте в тот день, когда один из преподавателей аплодировал в честь крымских событий, — присутствуй я тогда на лекции, отчислилась бы значительно раньше.

В некоторой степени все-таки жалко, что не документировала происходящее, скажем, в фейсбуке. Я не сужу о деятельности/бездействии по активности в интернете и советую прочесть стихотворный цикл Сергея Жадана «Чому мене немає в соціальних мережах»3. Возможно, то, что я ничего и никогда о себе не пишу, большой недостаток: в некотором роде меня как бы не существует. Мир ловил-ловил, но пока что не поймал, да.

Естественно, ответ предсказуем: человеческая жизнь совершенно обесценилась. Я постоянно сталкиваюсь с невозможностью высказывания на русском языке. Что значит «более ценная», «менее ценная»? Несколько солидов — и древнеримские дети-рабы ваши… Я слышала, как один молодой человек из Одессы на вопрос о войне на Донбассе ответил польскому профессору литературы: «Ну, война. Каждый день один-два человека умирают». У него было высшее образование, кажется, юридическое. Он был совершенно серьезен и одет в деловой костюм. Не представляю, о какой цене может идти речь.

Примо Леви в великой книге «Человек ли это?» писал: «Такова уж человеческая природа, что разные страдания, испытываемые одновременно, не соединяются в одно общее страдание, а прячутся друг за друга по закону перспективы: меньшие отступают на задний план, пропуская вперед бульшие».

С другой стороны, есть только одна эмпирически достоверная возможность — собственный опыт в условиях войны, беззащитности и ожидания угрозы со всех сторон. Раньше мне было чересчур наплевать, а теперь я боюсь слишком многого. Страх приходится заглушать медикаментозно. И больше всего боюсь за других. Постоянно. Если представить, что у каждого второго человека произошло подобное с тревогой о любимых людях, — значит, жизнь наоборот «поднялась в цене».

— Вы рецензируете книги украинских писателей (тех же Жадана и Рафеенко в «Новом мире»), пишете о художниках (Геннадий Олемпиюк), укрепляя ставший болезненно хрупким полилог между Украиной и Россией. «Братские страны» — звучит красиво, но как-то уже не совсем честно. И как с этим быть (и тем же культурным (со)общением) — не вполне понятно…

— Будем честны: культурное общение важно только тонкой прослойке интеллигенции по обе стороны. Остальным на всю эту нашу культуру, мягко говоря, наплевать. Пожалуй, это в первую очередь и мешает.

Мне не нравится слово «братские» — я придираюсь к словам, не спорю, но слишком много негативного на него налипло, а мы не всегда можем за этим наростом уследить. Старший брат, средний брат, младший брат… Такой эпитет изначально, даже если мы вообразим, что забыли о происходящем сегодня, предполагает некую иерархию. В русскоязычной культуре семья — по-настоящему жуткая аналогия.

Я не буду стенать, что попытка диалога никому не нужна и бессмысленна. Нет, она нужна и осмысленна. И статьи, и переводы должны публиковаться всеми возможными способами, иначе мы окончательно не только «обесценимся», но и обезличимся.

Український Літературний Центр под руководством Полины Городисской (Полина — сверхчеловек, столько успевать, как она, просто невозможно) недавно запустил проект Ukrainian Book Translators Base4. Концепция этой базы облегчает контакты между переводчиками и издательствами, переворачивает представление о сотрудничестве, решая массу проблем, с которыми раньше сталкивался любой перекладач. Это очень круто. У проекта нет аналогов, и он вовсю работает. В базе уже сейчас много переводчиков с украинского на русский и наоборот.

Кто я такая, чтобы говорить?На мой взгляд, в России некоторые люди, поддерживающие Украину и/или расположенные к диалогу, не всегда представляют, о чем идет речь. Не совсем понимают внутренние проблемы Украины. Для них иногда все сводится исключительно к языковой проблеме или к противостоянию Запада и Востока, или еще какая-нибудь дихотомия, а это такой идеализированный черно-белый мир, мир борьбы добра со злом, инфантильный немного. Мне очень нравится выражение Юрия Коваля из «Самой легкой лодки в мире»: борьба борьбы с борьбой. Именно так, не неба и земли, не огня и воды — а борьбы с борьбой. Еще я прекрасно понимаю, что многие устали. Просто-напросто устали обсуждать нашу войну, для большинства чужую и непонятную, устали отыскивать правду — это утомительно. И все-таки меня время от времени поражает полифония информационного пространства. Очень легко сойти с ума: тут оруэлловский новояз новостей, тут брызжут слюной пионеры, не выросшие из красного галстука, тут в фейсбуке пишут в комментах под постом о трагедии «горите огнем, !@#», а им отвечают тем же, а вот тут мы разложим книжки и побеседуем о проблеме репрезентативности в искусстве, может быть, даже сорвемся на взаимные оскорбления и потом друг друга удовлетворенно забаним. Какая устойчивая у нас психика, подумать страшно.

«Фуга смерти» Пауля Целана написана на немецком языке. Год назад я прочитала небольшую, но очень значимую книгу французского философа и филолога Барбары Кассен, переведенную на украинс­кий язык издательством «Дух і Літера»: «Більше однієї мови»5 . Кажется, на русский ее не переводили. Там она пишет, что думала именно о Ханне Арендт, когда искала определение родного языка: потому что немецкий был для Арендт родным, и стал языком нацистов, языком тех, кто убивал, и тех, кто убивал языком, как в некотором роде Хайдеггер. Но Арендт говорила, что немецкий все время здесь, у нее за спиной, немецкий ее матери, колыбельных, поэтов.

Даже когда я даю это интервью на русском языке, во мне не утихает вот это противоречивое знание: колыбельной и обстрела.

Сразу прошу прощения за провокационное сравнение, но, надеюсь, нам всем по-прежнему известно о Движении Сопротивления на оккупированных нацистской Германией территориях, и об обыкновенных людях, прятавших евреев. Такие люди есть и сегодня. Просто почему-то многие на это закрывают глаза.

— Ваши статьи/рецензии часто эссеистичны. Этакий парадоксальный способ отдалиться от исходного текста, по сути, не отдаляясь. Многие ведь до сих пор считают критику вторичным жанром «по определению»…

— Я безусловно воспринимаю сам жанр не как служанку. И все время повторяю, что критика нуждается в обновлении, в переформатировании — прежде всего, языковом. Критика должна выйти из зоны комфорта. Невозможно и дальше в разговоре об искусстве бросаться из крайности в крайность: от снисходительной популяризации до сухости литературоведения советских времен. Это проблемы языка. Ну нельзя препарировать современный текст, если не существует необходимого инструментария.

— Русскоязычная проза действительно находится под капельницей — в кризисе?

— Да, в глубоком… кризисе. Да, действительно так считаю. Я настоящая мазохистка и читаю ее, разумеется, но все чаще с большим усилием. Зачем я это делаю? понятия не имею, так уж устроена, и вряд ли это какой-то прокачанный суперскилл. Просто я несчастный человек текста и читаю постоянно, беспрерывно, в сеансе одновременной игры. В том числе прозу, в том числе русскоязычную.

Каминг-аут: наверное, это все потому, что мне тяжело смотреть длинные сериалы. Редко выдерживаю, не могу рассчитать внимание на долгую дистанцию в режиме ожидания. Еще каминг-аут, кощунственный: даже двухчасовой фильм Куросавы могу поставить на паузу, как заложить закладку в книге, и продолжить с этого места позже.

Специально подчеркиваю, что дальше — не случайное мнение какого-нибудь воображаемого школьника-раздолбая (хотя он не тварь дрожащая, и с ним бы считаться в первую очередь). Как-то раз одна моя очень-очень умная ровесница, с очень-очень хорошим бэкграундом, в разговоре про фикшн сказала, что не видит смысла читать художественную прозу. Любую, не только русскоязычную. За редким исключением: например, «Школа для дураков» Саши Соколова. Сказала, что ей приходится себя пересиливать, она не хочет тратить время и на программную классику (здесь я примеры воспроизводить не стану, чтобы кого-нибудь впечатлительного инфаркт не хватил). Зачем фикшн, если есть философия и поэзия? если эта лакуна прекрасно заполняется сериалами? Ведь это раз-вле-че-ни-е, удовольствие. Зачем, если развлечение не вызывает никакого интереса, а кинематограф интеллектуальнее, извините, подавляющей части современного фикшна?

Мы обе родились в 1996 году, и я ее прекрасно понимаю. Да незачем! Ну серьезно, незачем читать сегодняшнюю художественную прозу. Именно сегодняшнюю, а не «вообще» — для понимания любого философского текста нужно знать содержащиеся в нем литературные отсылки. Это не снобизм, просто не получится понять, скажем, «Призраки Маркса» Жака Деррида без знания Канта и Шекспира. Иначе выйдет попытка разобраться в затранскрибированном стихотворении на незнакомом языке, без перевода, подстрочника и словаря, угадывание смысла за звучанием слов.

Но я могу быть адвокатом, а могу быть обвинителем. Вообще, подобные разговоры — всегда забавная софистическая игра, сплошь из парадоксов Гемпеля о черных воронах. А на самом деле один говорит: да, смысла читать прозу нет! второй говорит: нет, есть! Дальше дело за способностями и выдержкой оппонентов, а потом можно поменяться ролями и начать все сначала.

— В «новомирской» книжной полке вы назвали тексты Никиты Сунгатова манифестом поколения — с вполне предсказуемой смертью автора. Не говоря о форме, прошу о «жизнеутверждающем итоге вопреки»6 — куда движется современная поэзия?

— Презумпция невиновности: под поэзией я изначально понимаю не только то, что в столбик написано, но и все, что позиционирует себя как поэзию, а мои выводы и субъективные взгляды — это следующий вопрос. Автор умер полвека назад, мы его хоронили-хоронили, никак успокоиться не можем. Мне кажется, за десять лет — с момента опроса в «Воздухе» 2008 года «Смерть автора или авторская индивидуальность» — мало что изменилось. Я не трактую тексты Никиты Сунгатова как манифест — это означало бы повесить на них бессмысленную бирку из морга литературных форм, я только предполагаю, что конкретное стихотворение «ничего нет…» можно интерпретировать подобным образом.

Не знаю, насколько жизнеутверждающе прозвучит такой итог, но вполне очевидно, что поэзия в ближайшее время не закончится. И даже не приостановится (а хорошо бы: подобно всемирному Часу Земли, ввести всемирный час, когда никто не пишет ни строчки).

Говорить о том, куда движется современная поэзия, невозможно. Поэзия разбита на массу отдельно взятых сегментов, в каждом из которых происходит своя жизнь. И каждое ответвление движется и будет двигаться в свою сторону: по кругу, вверх, вниз, вбок, зигзагообразно, замыкаясь в себе… Возможен разговор только об отдельно взятом сегменте, а я не воспринимаю всю современную поэзию по умолчанию как «современную поэзию, близкую мне».

Серьезная проблема актуальной поэзии, на мой взгляд, в том, что моему (условно: его как такового, целостного, не существует, к счастью или сожалению) поколению концептуально нечего отрицать, а потребность в отрицании есть, это один из мощнейших импульсов. То есть, если мы сейчас, следуя исторической логике, начнем отрицать все, что сделали постструктуралисты, поставангардисты etc, мы сделаем прыжок назад и окажемся в исходной точке, и — ну и дураки мы. Я не шучу, и можно ли/нужно ли что-то с этим делать — мне непонятно. Пожалуй, единственное, что по-настоящему сильно, без натяжек, выбилось из привычного гула за последнее время — опубликованный летом на syg.ma «Дневник Тома Рэддла» Дмитрия Герчикова, которого из Литинститута отчислили.

Кто я такая, чтобы говорить?
Презентация журнала «Новый мир», посвященного современной литературе Украины. 2015 г. Фото Анатолия Степаненко

— Рецензируя книгу Сергея Жадана «Життя Марії» («Жизнь Марии»), вы отметили: «фотографии в этой книге — самостоятельные стихотворения». Обратимся и к этому жанру. На ваш взгляд, происходящий сегодня возвратно-поступательный, эстетический (и не только) синкретизм искусств — тренд XXI века?

— Ну да, искусство еще до XXI века сплеталось в вагнеровский Gesamtkunstwerk7, и теперь можно его обратно расплетать и деконструировать. Синтез, использующий каждый вид искусства как средство (и уничтожающий «во имя достижения общей цели»), — воплощенное насилие, по-моему, и лишение всяческой свободы.

Я как раз против тоталитарного синкретизма, но уверена, что столкновения, скрещивания, пересечения жанров — это чуть ли не единственный выход сегодня. Особенно мне этого не хватает в современной художественной прозе и критике, если речь о литературе.

Взаимные проникновения современной поэзии и фотографии и все наблюдения за ними, по-моему, если до сих пор себя не исчерпали, то еще совсем чуть-чуть — и исчерпают.

Долгое время я просто болела фотографией, у меня была мечта вести где-нибудь постоянную рубрику. Не могу вспомнить, с чего началось, кажется, с «Camera lucida» Ролана Барта и с его подписи под фотографией Чарльза Клиффорда: «Здесь я хотел бы жить…» Я читала всю теоретическую литературу, какую могла найти; нездорово отыскивала малейший намек в каждом стихотворении, философском тексте, да где угодно. Могла бы собрать шизофреническую коллекцию из записанных цитат и попутных идей. Например, сама хотела сделать серию «смерти фотографа», пропадающего с собственных снимков: обрывок тени в углу кадра, случайные частичные отражения в зеркальных поверхностях и так далее, и постепенное исчезновение.

Любимый человек прослушал вместе со мной курс лекций об истории фотографии и подарил фотоаппарат. Упоминать о том, на скольких выставках я побывала, вообще глупо. Но мне хотелось не практикой заниматься, а теорией, вникать в нее «как в рану», как Барт, — например, в цикл «Fait» Софи Ристелюбер, в послевоенные шрамы земли.

Вообще, это, наверное, история о том, что если много молча читать, копить в себе знания и идеи, будто на черный день, а потом так и не решиться просто взять и сделать, — перегорит какая-то важная лампочка, и неугомонное желание «стать» погаснет. К счастью, сейчас это возвращается, но время все равно несколько потеряно. Не будьте как я.

Три года назад меня потрясла история фотографа Вивиан Майер, я писала об этом доклад на межвузовскую конференцию в РГГУ «Глаза как зеркало: зрение и видение в культуре», но из-за проблем со здоровьем не смогла присутствовать. Эта женщина работала няней, представлялась выдуманными именами, водила воспитанников на прогулки по местным трущобам и на скотобойню, она была демиургом собственной судьбы, будто проживала биографию в литературной парадигме. При жизни о ее фотографиях никто не знал, архив обнаружили на распродаже. Не будьте как Вивиан Майер, архив могут и не обнаружить.

А вообще один немецкий художник говорил: «Забудь о чтении! Смотри! — таков будет девиз образования. Забудь о чтении! Смотри! — такова будет главная установка прессы». Кажется, сбывается.

— Александр Скидан как-то сказал, что Рильке совершил революцию, добившись аутентичности текстов — скульптуре или архитектуре. «Полного словесного совпадения8». В статьях вы ведь тоже пытаетесь не только понять замысел автора, но и поднять текст до уровня совпадений. В том же эссе о живописи Геннадия Олемпиюка ваши слова становятся полотном. Это осознанный прием или издержки погружения?

— Осознанный, разумеется, и забавно, что меня в этом часто как раз обвиняют. В эмпатии, излишней эссеистичности и поэтичности, в намеренном субъективизме (на семинарах говорили: хочу четкую авторитарную критику, а не твое видение, — ну, здесь только руками могу развести), в использовании «нетрадиционных» с чьей-то точки зрения приемов и так далее. У меня нет задачи поднять свой текст, и я не подстраиваюсь каждый раз под новый объект. Но есть стремление рассказать так, чтобы человек, который этого в жизни не читал, не видел, не слышал и пока что не собирается, на время чтения рецензии/статьи/эссе увидел, услышал; почувствовал свою причастность. Это чрезвычайно важно.

Особенно в уникальном случае донецкого художника Геннадия Олемпиюка. Вы знаете, в моей речи отсутствует слово «гений» без саркастического смешка, но это исключение. Дело в том, что и в Донецке мало кто помнит этого художника. У меня даже нет экземпляра каталога его посмертной выставки, есть папка с отсканированными страницами, к тому же, я не имела права без согласия наследников опубликовать эссе с иллюстрациями. Олемпиюк погиб в сорок пять лет, в 1995 году. О нем очень сложно что-то узнать, кроме скупого перечисления фактов, где родился, учился, работал, преподавал (а это легко найти в гугле). При всех переездах я вожу с собой эту папку. Когда показываю, реакция одна и та же: потрясение и логичный вопрос, как его работы могут быть забыты, неизвестны. Наталья Хаткина (донецкая писательница, поэтесса — несколько лет проводили конкурс «Cambala» ее памяти; Мария Галина написала о ней статью «Птичка божия») посвятила Геннадию Олемпиюку стихотворение, в котором есть строчки: «Вот один хотел взлететь — и пропал./ Впрочем, кто-то говорит: воспарил».

Тогда я была ограничена объемом, пыталась сказать о нем и картинах слишком многое, и страшно недовольна результатом, на самом деле. Позже я обязательно напишу о Геннадии Олемпиюке не короткое эссе, а развернутую статью.

Кто я такая, чтобы говорить?
Общежитие Литературного института им. А.М. Горького, 2014 г. Фото Натальи Басовской

— В мартовской переписке вы упомянули, что ушли из Литинститута9. Почему вдруг решили бросить учебу?

— Кстати, вы правы. Я решила не накануне диплома, но именно «вдруг». Это решалась я мучительно и очень долго, а решила — вдруг. За трое суток без сна закрыла дедлайны, взяла билет, побросала какие-то подвернувшиеся вещи в чемодан, оставила ключ на вахте и уехала. Общага стояла пустая, большинство разъехалось на каникулы. Стены устали слушать, устали разговаривать надписями и граффити, наступает не молчание, но затишье. Я любила эти окна, лестницу, странное помещение в подвале с кладбищем мертвых дверей. Почти каждые каникулы оставалась в общежитии — оно пустым никогда не бывает, но меняется, становится не местом пребывания, а собеседником.

Одно утреннее сообщение, если это сообщение о смерти друга в моей стране, может вот так одним рывком швырнуть в яму и темноту, чтобы потом выдернуть на слишком яркий свет — и ты уже в поезде, а отъезд — единственно возможный выбор.

Я стараюсь не жалеть о сказанном, поэтому вряд ли пожалею о сегодняшних ответах. Перед вступительными экзаменами несколько замечательных, умных людей, чьим мнением я очень дорожила и дорожу, отговаривали от поступления в Литинститут. Но никто не представлял, что спустя год начнется война, а у меня были совершенно другие планы на будущее: проучусь три года, переведусь на заочное, а потом… Тогда еще казалось нормальным думать о каком-либо будущем.

В книге «10 слів про вітчизну. І стільки ж про любов» Алексей Чупа очень точно написал, я помню это место наизусть: «А стосовно пам’яті — у нас проблем стільки зараз, що сил на минуле й майбутнє фактично немає, їх і на сьогодення залишається мінімум. Схоже, ми, українці, перетворилися на народ метеликів‑одноденок. Засинаючи, ніхто не знає, чи прокинеться завтра, а в щасливому випадку прокидання не відає, чи доживе до вечора» («А что касается памяти — у нас проблем столько сейчас, что сил на прошлое и будущее фактически нет, их и на настоящее остается минимум. Похоже, мы, украинцы, превратились в народ бабочек-однодневок. Засыпая, никто не знает, проснется ли завтра, а в счастливом случае пробуждения не ведает, доживет ли до вечера»).

Кто я такая, чтобы говорить?
Общежитие Литературного института им. А.М. Горького, 2014 г. Фото Натальи Басовской

Когда забирала документы, у фасада главного корпуса стояли строительные леса. Деканат был заставлен коробками, и мне сказали: все, Грувер, твой аттестат не найдем. У меня уже не оставалось ни времени, ни слез. Хотелось молча сесть на ступеньки у выхода и не двигаться. Но добрая Нина перерыла все и мою папку отыскала. Увидев ремонт, я окончательно осознала, что застала совсем других людей и другой институт. Теперь моего Лита нет и больше не будет. От этого эгоистически немного легче.

Проще ответить, почему я не уезжала, чем перечислять, почему уехала. Причин не уезжать было сначала относительно много, потом все меньше, меньше… пока не осталась всего одна, и я не вижу смысла ее скрывать: любовь к человеку, который никогда из Москвы не уедет, — больше ничего не держало. Да, такой гротескный конф­ликт в духе классицизма.

Сергей Жадан как-то сказал, что запретил бы поэтам комментировать изменения курса валют и проблемы военно-промышленного комплекса. С этим можно только согласиться и немедленно начать воплощать. Никогда не лезла в политику за пределами искусства и жизни и поражаюсь некоторым «литературным деятелям», которые считают себя вправе.

Но в моей стране война, в моем доме взрывной волной выбило стекла. Я еврейка из Украины, карикатурная жидобандеровка, почему-то вынуждена постоянно сталкиваться с открытыми антиукраинскими выпадами, с бытовым и не только антисемитизмом.

Это не считая ежедневных кровавых новостей и войны информационной. Почему я должна лихорадочно соображать, как ответить на очередную провокацию и не сломаться? Почему будто проверяю, существую ли еще, я ли это, или меня уже нет? Почему рву прежние контакты, не желая оправдываться? одна, в чужой стране? Нет, я бы не осталась ни на день.

Такая реальность: мы теперь неизбежно принимаем решения, которые раньше могли только примерять, о которых могли только рассуждать и читать. Зачем, зачем, зачем Ханна Арендт защищала Хайдеггера? Как у Элен Берр могли совмещаться «две стороны нынешней жизни: светлое утро — воплощение свежести, молодости, красоты и желтая звезда — порождение варварства и зла»? Все это не так далеко, как кажется. Не так недостижимо, как хочется думать: ведь это было с ними, а мы — кто такие мы, слишком маленькие люди, чтобы с нами случился такой выбор, не-ет… Мы слишком многого о себе не знали.

— Сергей Есин был воплощением Лита (так говорили), верно?

— Литинститут без Есина — какой-то другой институт (хотя во время моей учебы менялись и. о., и ректором Сергея Николаевича я, конечно, не застала). Когда, отчисляясь, с обходным листом я забежала на кафедру литмастерства, он повторял: дорогая, рви при мне эту бумажку, рви и оставайся. Работая в приемной комиссии, искала нужную папку, ползая по полу среди горы документов, а он говорил: подложи картонку, простудишься. В прошлом году Сергей Николаевич умер10. Я не могла поверить, когда мне сказали. Все, кто сколько-нибудь учился в Лите, понимают: это совершенно невозможно. И стала читать его «Дневник», вспоминая, как на первом курсе кто-то во время зачетной недели раздобыл бумажные экземпляры дневников за предыдущие годы, и мы отыскивали знакомые имена, сидя в Маке.

В дневнике 2015 года фигурирует «мальчик Гробман» из Украины. «Мальчик Гробман» — это я, и статья «мальчика Гробмана» — моя рецензия «Опять мы» на книгу Ричарда Хьюго «Пусковой город».

Некоторые считают, что еврейская фамилия Грувер произошла от английского «гроб». Я не знаю точно, от какого слова она происходит, недавно услышала версию, что от немецкого «седой», а еще можно вспомнить термин groove в джазе и музыке вообще. Но все — народная этимология, крайне далекая от действительности.

Мне очень жаль, что Сергей Николаевич этого не прочтет. Я бы хотела, чтобы он тоже знал правду. Нужно было сделать это раньше. До последнего не верилось, что та долгая, бессмысленная, жестокая травля (прозрачные намеки на отчисление, два месяца ночевок по комнатам друзей из-за невозможности находиться в собственной, бойкот со стороны некоторых преподавателей и приближенных студентов) происходила со мной на самом деле.

— Еще лет шесть-семь назад вы искали себя, участвовали в литконкурсах и «баловались» сомнительными публикациями. Начинали как поэт, а потом выпали из журнальной периодики. И вернулись совсем другой. Как происходило/пришло переосмысление?

— Знаете, я себя в то время, наверное, как раз не «искала». Тогда я почти ни на секунду не останавливалась, чтобы в чем-то засомневаться, и с 2011 года принимала участие во всем, до чего могла дотянуться. Если говорить о Донецке, филологическая среда считала, что я из «тусовки слэмеров», на слэмах советовали «не связываться с этими стариками», а я как-то успевала одновременно быть везде и нигде, и было так хорошо. Мне все было интересно. Сидеть в подвале «Gang’ю’бazz»-бара, а потом участвовать в «приличных» обсуждениях на филфаке, а еще сгонять куда-нибудь на другой конец страны и запустить на холме после фестиваля воздушного змея, и сидеть на полу в чужой комнате, окутанной сладковатым дымом, под звуки чьего-то кахона и стук по клавиатуре. И слушать, слушать, слушать.

Кто я такая, чтобы говорить?
Фото из журнала «Афиша» (Винница) 2011 г.

Лишних рук не бывает, что только не приходилось делать: я рисовала афиши, писала отчеты, редактировала тексты, ночами занималась рассылкой, оформляла журналы — считаю, мне очень повезло с опытом. Перед тем, как окончательно уйти из фестивального движения, долго работала над самиздатовским сборником украинского андеграунда. Делали его на какой-то выбитый областной грант. Из-за нерешаемых разногласий с одним из составителей я отказалась от собственного имени среди редакторов, но свою работу закончила. Помню, как списывалась с авторами из разных городов, некоторых уговаривала. Многие на тот момент выпали из движения, обзавелись семьями, бросили писать и публиковаться, — но в итоге все согласились. Долго составляли и перетасовывали подборки. Замечательный художник, историк-археолог Витя Трубников нарисовал необыкновенной красоты и глубины графическую обложку. Все это мы делали безо всяких вознаграждений, конечно.

Я очень боялась, что сборник окажется очередной братской могилой, — к сожалению, так и случилось. У него были все шансы выбиться за пределы местечковости, но нет. Не столько обидно, сколько грустно — из-за авторов и их текстов, очень хороших. А теперь прошло слишком много времени, и это перестало быть актуальным.

Корректировать прошлое и выбирать из него только «приглядное» не хочу и не буду. В 13–16 лет я была доверчивый зверок, как писал Ходасевич про мышь. Кто-то говорил, что «заумная и бездушная», что «слишком книжная» и «нимфетка», пугали прыжком/падением с подоконника. Но в качестве подростка меня никогда не воспринимали, было обидно. Это теперь смешно вспоминать, как взрослые адекватные люди пару раз заявляли в местных СМИ, что запрещают мне участвовать в конкурсах и предлагают в дальнейшем роль жюри, а на сайтах не верили в мое существование: «Пишет взрослый мужик, а фотографии из инета у какой-нибудь малолетки украл, признавайся уже», — я поливала слезами ноутбук, всхлипывала в трубку другу-математику и просила подтвердить, что Аня Грувер не фейк и даже временами появляется в школе.

Было очень страшно вырастать, мне всерьез казалось, что я этого не переживу. Несколько раз надолго бросала писать (ну, примерно, как бросать курить — с невероятной легкостью), и тоже было очень страшно. Чувствовала онемение, языковую несвободу. Будто слова приковали меня к смыслам и формам, и вырваться невозможно.

В 2014 году, после затянувшегося молчания, стихотворные строчки сами собой стали проговариваться на украинском языке. Это был странный неконтролируемый процесс, билингвальное от рождения сознание тяжело объяснять изнутри. Украинский язык меня освободил, я поняла, что прежде такая внутренняя свобода, честность и откровенность были невозможны.

С тех пор четвертый год я принципиально и осознанно пишу стихотворения исключительно на украинском языке (кроме двух текстов), но нигде не участвую и их не публикую11. Иногда выкладываю где-то в соцсетях. Чаще они просто расползаются по файлам и почтовым ящикам. Когда критик и поэт Елена Пестерева начала переводить их на русский, я просидела полдня, собирая для Лены тексты из этого хаоса и отыскивая в каких-то неожиданных папках, черновиках, сообщениях и заметках.

Кто я такая, чтобы говорить?Переосмысление происходило неоднократно и могло быть сначала не связано с «поэтической» составляющей, но потом обязательно догоняло эхом и сказывалось. Рубеж детства и подросткового периода у меня был тяжелый и больной во многих смыслах (никаких метафор). В этом возрасте хотелось считать себя умным циником, а согласиться с положением жертвы было унизительным. Я бы не хотела оказаться на месте людей, близко знавших меня в то время. Сама ситуация была такова, что в итоге наблюдатели и сочувствующие невольно превращались в молчаливых соучастников, я рада, что с некоторыми из них нам удалось это преодолеть и пережить.

Не участвовала во флешмобе #янебоюсьсказати и противоречиво к нему отношусь, но в 2018 году во многом благодаря таким акциям ситуация кардинально изменилась. Наверное, происходи все то же самое сейчас, итог был бы другим, и моя жизнь сложилась бы как-то иначе. Это всего лишь условное наклонение. Странно рассказывать с таким градусом откровенности, но по-другому — не вижу смысла.

— Предлагаю повысить градус.

— Себя-подростка я уже не спасу. Говорю об этом не потому, что раньше было нельзя, а теперь стало можно (и не только можно, а еще и как будто — хороший тон). И даже не потому, что не знала, как сказать, кого слушать, к кому обратиться за помощью. Не потому, что боялась или не умела. Тема не для ответа в подобном интервью, постараюсь коротко: я против суда Линча, против последних громких историй с неподтвержденными обвинениями, но за абсолютную деромантизацию педофилии.

Антиэстетика не должна быть морализаторской (морализаторство порой прячется и за новой терминологией для внутреннего пользования), не должна быть чистенькой и стерильной — этого не навяжешь, не разжуешь, в таком не убедишь. Со мной это происходило в течение четырех лет. Речь о длительном психологическом и не только психологическом насилии, о манипуляциях и — одновременно — о вроде бы подлинных (а этого никто не знает наверняка) взаимных чувствах, которые не позволяют признать ситуацию такой, какая она есть. Я не так давно вышла из этого возраста и еще хорошо помню: уверенность в собственной правоте дала трещину, когда чрезвычайно умная женщина, которая мне нравилась, которой я доверяла, в разговоре на равных мимоходом намекнула, что происходящее со мной просто нелепо, но ничего, пройдет.

Точно могу сказать одно: я умею плакать без слез и молчать, и у этого молчания нет срока годности. Я знаю, что этот человек живет сейчас в постоянном страхе — в «баньке с пауками», куда сам себя загнал. Он ждет, что из-за меня общие знакомые предъявят ему обвинение в развращении несовершеннолетних. Меньше всего я хотела бы, чтобы кто-то боялся. Ожидание последствий может оказаться хуже самих последствий. Но я хочу, не обвиняя никого, немного вырваться из недоговоренностей и полунамеков и рассказать одну маленькую историю о подростке, которым я была. Пусть у этой истории не будет ни логичного начала, ни конца.

Это была кухня в чужой квартире — помню только дверь и кухонный шкафчик, потому что об этот угол он в истерике ударился головой — за минуту до этого я просто хотела вернуть подарок. Мы собирались вместе провести некоторое время в Киеве, но примерно за шесть часов до поезда у него изменились обстоятельства. Он был удивлен, что после ночных выяснений я сумела поспать пару часов — проснувшись, увидела его возмущенный взгляд: неужели ты смогла спать после всего этого? Тем утром мы приехали в Киев одним поездом, потом ему нужно было уйти, и он оставил меня одну на вокзале.

Я тогда была андрогинным подростком в потертых джинсах и рубашке с закатанными рукавами поверх серой майки-алкоголички. Я играла с собеседниками в гляделки и носила на запястье увеличительное стекло от брелока со штурвалом. Этот человек выдернул меня из мира и сам стал миром. Прежде в этом мире бывало жутковато, но в целом я думала, что вполне управляю происходящим, хотя не владела и собственным телом. Накануне я по глупости потеряла кошелек, выронила из кармана.

Так я впервые оказалась совершенно одна в чужом городе. Как только он бросил меня на вокзале, за мной увязался неприятный попутчик из того же купе. Я просто впрыгнула в маршрутку и поехала к знакомой С., которая ответила на мое сообщение ранним утром. Я боялась проехать нужную остановку и потратила зарядку телефона, слушая песенку на репите. В ванной на полке у нее стояли флакончики духов. Мы лежали на матрасе на полу и смеялись.

Все закончилось нормально: я пересидела в ее квартире, зарядила телефон, добралась до вокзала, а потом домой. Я ехала в полупустом интерсити Киев‑Донецк, забравшись с ногами в кресло, в ушах пульсировала все та же песенка, за окном на бешеной скорости летела темнота, и я играла в гляделки со своим отражением. Задолбанная, брошенная, выпотрошенная. Нет, после того, как он оставил меня одну на вокзале, у нас все продолжилось — вот как тот поезд несся по рельсам. И достаточно долго. Он даже звонил С., кричал: какого хера ты не проводила ее на поезд? С. сказала: но Аня взрослый человек. С тех пор я не могу слушать ту песенку. И навсегда запомнила слова С., из-за которых и рассказываю об этом эпизоде: она сказала, что это нелепо. Что это пройдет.

Вот тогда будто иголкой кольнуло. Именно нелепо, пошло, преходяще, даже глуповато, — верные слова. А не отвратительно, грязно, стыдно, порочно. Ну, не знаю, к кому отослать — к Сабине Шпильрейн, что ли. Не девиация, сломанная жизнь и травмированная психика (так или иначе, в этих определениях всегда элемент романтизации), — а трата времени, сил, чувств, мыслей на то, что тебя недостойно. Ты не виноват_а, ты не останешься на всю жизнь жертвой. Да, в разговоре с детьми такими словами можно. Мы до сих пор находимся в культурной ситуации, когда для ребенка/подростка (особенно начитанного) педофилия/гебефилия/эфебофилия привлекательна, эстетична, а все прочее — ханжество, фарисейство, лицемерие и, извините, зависть, старость, недотрах. Так просто это не сломаешь, да и не нужно ломать, нужно постараться выстроить новую культурную парадигму.

Донецк, 2000 г.
Донецк, 2000 г.

— Ваше восприятие мира помогает в общении или наоборот?

— Удачный какой способ артикулировать свою позицию, спасибо! Нет, мне кажется, между тем, какой я человек и чем занимаюсь, никакой особенной связи нет. Я категорически против вымирающего образа «больного» человека искусства и «здорового» обывателя. Да хоть вице-король Индии. Это все равно что: привет, мое призвание теоретическая механика, поэтому у меня немотивированная агрессия, улавливаешь логику?

Когда-то прочитала пост Евгении Вежлян, что «молодое поколение» регулярно не отвечает на письма. Не могу говорить от лица «поколения», причины в каждом конкретном случае слишком разные, но это точно не от тотального отсутствия уважения.

У меня серьезные проблемы с коммуникациями, и не собираюсь оправдывать это тем, что я литературный критик.

Год назад я опоздала со звонком на два дня, и больше никогда не смогу услышать этот голос. Хочу сказать, что очень благодарна людям, которые ко мне терпеливы. Весь прошлый год месяцами не могла заставить себя ответить на сообщения от близких и интереснейших людей, которых ни в коем случае не хотела бы потерять и обидеть. Сейчас стало немного легче.

Кто я такая, чтобы говорить?
Донецк, 2000 г.

— Традиционно спрашивают: «Каковы ваши планы?». Или: «Какой след вы бы хотели оставить?». Не будем нарушать традицию, скажите, есть ли у вас цель в творчестве?

— А можно не отвечать про цели и следы, а задать себе другой вопрос? Он очень простой. Что ты, Грувер, сейчас делаешь-то вообще.

Никогда не думала, что окажусь в такой роли, но я начала заниматься популяризаторским проектом в Израиле — о мировой детской и подростковой литературе, хотела бы заняться тем же в Украине, может быть, в каком-нибудь другом формате. Приходится очень многому учиться в процессе и идти с собой на компромиссы, но именно работа с подростковой аудиторией за пределами школ и студий кажется мне сегодня чрезвычайно важной.

В общем, иду «вверх по лестнице, ведущей вниз», а на следы обернусь как-нибудь позже.

Источник: «Пробуждение к речи: 15 интервью с современными поэт<к>ами о жизни и литературе». Самара: Цирк «Олимп»+TV, 2020. — 278 с. — (Серия нон-фикшн.)


  1. Ответы Анны Грувер я получил 4 февраля 2018 года. Тогда мы были еще на «вы», и решили сохранить это обращение в книге.↩︎
  2. Перевод Семена Кирсанова.↩︎
  3. «Чому мене немає в соціальних мережах» (укр.) — «Почему меня нет в социальных сетях».↩︎
  4. https://litcentr.in.ua/dir/↩︎
  5. «Більше однієї мови» (укр.) — «Больше одного языка».↩︎
  6. Этими словами А.Г. завершила текст о книге Никиты Сунгатова.↩︎
  7. Gesamtkunstwerk (нем.) — объединенное произведение искусства.↩︎
  8. Голоса, отпущенные на волю (интервью Александра Скидана Илье Кукулину) // TextOnly. — 1999. — URL: http://www.vavilon.ru/textonly/issue0/skidan.htm↩︎
  9. 16 марта 2017 года — в тот же день, когда мы договорились об интервью. Это предопределило и вопрос.↩︎
  10. Сергей Есин (1935–2017) — прозаик, педагог. Доктор филологических наук. Ректор Литературного института им. А. М. Горького (1992–2005).↩︎
  11. Первая большая публикация А. Г. на украинском языке состоялась осенью 2018 года в журнале «Шо».↩︎
Share on facebook
Share on twitter
Share on pinterest
Share on vk
Share on odnoklassniki
Share on telegram

Еще записи по теме